Ерёмин Е.М. Стратегия освоения библейского текста в творчестве Б. Гребенщикова - файл n1.doc

Ерёмин Е.М. Стратегия освоения библейского текста в творчестве Б. Гребенщикова
Скачать все файлы (1378.5 kb.)

Доступные файлы (1):
n1.doc1379kb.01.04.2014 06:28скачать

n1.doc

1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16
сердцевидец. Чужая душа потёмки, а сердцеведец один Бог»104. Кстати, эпитет «сердцеведец» библейского происхождения.

Не случайно, несмотря на обилие образов в этой песне, ключевым является именно образ сердца. Соответственно, композиционно-смысловым центром песни является вторая, «серединная» строфа, в которой как раз и происходит стяжка: «Эта трещина проходит через моё сердце»105. Неверие есть одновременно причина и следствие расколотого сердца и социальных катастроф.

Первая строфа, на наш взгляд, тоже содержит образ сердца, «спрятанный» во второй строке, – «запертая клеть»:
Пятьсот песен – и нечего петь;

Небо обращается в запертую клеть.

Те же старые слова в новом шрифте.

Комический куплет для падающих в лифте106(385)
«Запертая клеть» здесь может быть прочитана как человеческое тело с заключённым в нём сердцем. «Небо» – родина птиц, безграничность, свобода, Бог. Оно и буквально обращается, «стучится» в сердце и превращается в него. Закономерен вопрос: из чего это видно? Значение это может быть реконструировано только из авторского контекста. Ближайшего – третьей строфы, песен «Слишком много любви», «Кардиограмма» из этого же цикла, и относительно дальнего – песни «Телохранитель» из упомянутого выше альбома «Пси».

Во всех этих текстах оказываются связанными контекстуально образы замкнутого пространства (клети, тела, связанности) и птицы в традиционном значении души, сердца – субстанции свободной, размыкающей это пространство. В первом случае мы читаем: «Связанная птица не может быть певчей, / Падающим в лифте с каждой секундой становится всё легче» (386). В «Слишком много любви»: «Подними глаза к небу – / Слишком много любви: / То летят самолёты, / То поют соловьи.… / Одно маленькое сердце…» (396). В «Кардиограмме»: «Что-то соловьи стали петь слишком громко; / Новые слова появляются из немоты. / Такое впечатление, будто кто-то завладел моим сердцем – / Иногда мне кажется, что это ты» (398). В «Телохранителе»: «Телохранитель, / Где твоё тело? / У нас внутри была птица, / Я помню, как она пела» (378).

«Связанная птица не может быть певчей» – запертое в клеть эгоизма и неверия сердце не поёт. А как же пятьсот песен? 500 песен – это песни несвободного сердца. В альбоме выстраивается целый ряд образов, так или иначе раскрывающих именно эту тему: «Ягода-малина, / Газпром-МТV;» («Слишком много любви») (396); «Пришли танцевать, когда время петь псалмы» («Псалом 151») (397). Пятьсот песен – это то, что рождено во время «Газпром-МТV», время, когда слово становится «суммой слогов» («Псалом 151») (397). Это тираж, число – то, что можно исчислить и продать. То, что противопоставлено имени как сущности, выражающей личное, индивидуальное, живое. Это суррогат песни – псалма, молитвы. И в этом контексте названия «500» и «Псалом 151» со- и противопоставлены: в каждом есть число, но в последнем заложено имя. На весах пятьсот песен для танца «мертвых» и песня-молитва, способная оживить даже окаменевшее сердце: «Если Ты хочешь – камни воспоют тебе славу» (400).

Через образ несвободного сердца воплощается идея нарушения мирового порядка, наступления хаоса. Не того, добытийного, творческого, живородящего, а являющегося следствием тотального сверхпорядка.

В одном из интервью Гребенщиков делился своими размышлениями по этому поводу: «11 сентября мы были в студии, нам позвонили и сказали: “Смотрите, что происходит”. Это как безмолвный крик чувствовалось. Это все потом обнаружилось в песне “500”. Я только сейчас понял, сопоставляясь с библейским текстом, что эта песня и есть о конце эры. Это не начало нового века, но конец старого – разгребание руин. Новый век начинается совершенно в другом месте, и мы этого не видим, и не сможем увидеть. У нас сканеры не настроены на это, мы не можем отследить то, что на самом деле происходит. Мы сталкиваемся пока только со знакомой системой, а такого не можем вычислить, и-ден-ти-фи-ци-ро-вать»107.

Действительно, надо было увидеть руины 11 сентября, наложить это на библейский текст108, чтобы понять связь между ними. Связь с беззаконием в сердце, утратившем сообщение с Богом, и осознать это как конец эры.

В третьей строфе песни знакомый рефрен исчезает – читательское ожидание обмануто. Строфическая композиция нарушается – к десяти привычным строкам добавляется ещё одна: «Знаешь, в эту игру могут играть двое» – «Game at which two can play»109 (английская пословица, устойчивое выражение, смысл которого приблизительно таков: право не соблюдать правила при нечестной игре; русский пословичный эквивалент – «Посмотрим ещё, чья возьмёт»). «Двое» могут быть прочитаны здесь как два человека, связанных любовью, как автор и читатель, человек и Бог, Богочеловек110. В песне БГ повторяет её несколько раз подряд, как бы «зачёркивая» предыдущий рефрен и ставя под сомнение окончательность победы смерти, бездушия, неверия. Тем самым автор разрывает замкнутый круг и выводит сердце героя за его пределы. И этот момент можно считать началом путешествия к себе и к Богу.

Начинается оно с песни «Брод». Это своеобразная «исповедь-самоотчёт» (М. М. Бахтин), в которой прошлое и настоящее лирического героя представляется пленом, тюрьмой:
Там, где я родился, основной цвет был серый;

Солнце было не отличить от луны.

Куда бы я ни шёл, я всегда шёл на север –

Потому что там нет и не было придумано другой

стороны (387).
Пространство здесь очевидно замкнутое, несмотря на свою видимую разомкнутость. Движение героя по этому пространству оказывается бессмысленным, потому как оно не направленно. Множественность путей, избираемых героем, оказывается мнимой («Куда бы я ни шёл, я всегда шёл на север»), по большому счёту, он стоит на месте. Время здесь – ни день, ни ночь – сумерки – знак смешанности-неопределённости, хаоса. Хронотоп, безусловно, является метафорой ценностных координат.

Герой осознаёт потребность побега из плена данного времени-пространства. Это находит своё выражение в рефрене: «Вставай. / Переходим эту реку вброд». Река и переход через неё архетипически связаны с пересечением границы между царством живых и мёртвых. В данном конкретном случае это может быть прочитано как аллюзия на события, связанные с переходом народа Израиля через Иордан вброд, божественным образом111. Она – последний и решающий рубеж, отделяющий его сорокалетние скитания от земли обетованной. Скитания, которых могло бы не быть, будь Моисей и его народ более твёрд, а значит, более решителен.

Интересно, что первоначально название песни звучало как «Вброд», то есть в заголовок было вынесено не существительное, а наречие. Следовательно, акцент был не на вопросе «что?», а на вопросе «как?». Автору же, судя по всему, на завершающей стадии работы над альбомом стало важным подчеркнуть в первую очередь значимость события перехода как такового, а уж потом – способ, каким он осуществляется.

Но в правомочности отсылки именно к Библии можно было бы всё равно сомневаться, если бы не появление того же мотива в песне «Псалом 151», только уже атрибутированного, не вызывающего сомнения в своём источнике: «Я видел – Моисей зашёл по грудь в Иордан, / Теперь меня не остановить» (397).

Степень важности этой мысли для поэта обнаруживает себя в двукратном повторении припева в конце песни (не в печатном её варианте, но в исполнительском). Повтором первого варианта припева: «<…> Пока ты на этой стороне, ты сам знаешь, что тебя ждёт, / Вставай. / Переходим эту реку вброд» БГ возвращает слушателя к началу, актуализируя в его сознании представление о нынешнем состоянии – состоянии безверия как о плене, и тем самым усиливает акцент на необходимости перехода – брода. К нему подталкивает и появляющийся в исполнительском варианте песни поставленный в сильную позицию – в конец, красивый женский голос, воспринимающийся как зов в неведомое, но прекрасное.

Использование этого приёма, во-первых, снимает некую плакатность последних строк, обращённых скорее к разуму, чем к сердцу, а во-вторых, привносит в песню иррациональное, сердечное – то, чего нельзя сказать словами. Таким образом, песня выходит за рамки своего текста, за рамки слов. Главное остаётся невысказанным и потому способным прорасти в любом слушателе. Сбивается инерция рационального прочтения, ощутимая в «500», предуготовляется обман горизонта читательского ожидания – непредсказуемость становится движущим поэтику художественным принципом. В этом смысле видится неслучайным появление непосредственно сразу после «Брода» самой иррациональной, непонятной песни цикла – «Нога судьбы».

Соблазнительно было бы прочесть её как некую обэриутскую заумь и увидеть в ней эстетство, чистую игру. Казалось бы, для этого есть все основания. В первую очередь, заглавие – «Нога судьбы» и крайне непонятный первый куплет, в котором непонятен ни субъект действий, ни сами действия:
Быколай Оптоед совсем не знал молодёжь.

Быколай Оптоед был в бегах за грабёж.

Но он побрил лицо лифтом,

Он вышел в январь; (389).
В остальных трёх куплетах-строфах при том, что остаются не выясненными герои («Екатерина-с-Песков», «заезжий мордвин», «диджей», «официанты», «он» и «она», «старики»), хотя бы понятны их действия, дающие некий образ. Но представляющие каждая – отдельную новеллу, строфы рассыпаются, не давая целостной картины текста, не обнаруживая логики. Однако при этом присутствует нечто такое, что заставляет воспринимать это произведение как целостное и завершенное. В первую очередь, это музыка – камерная, лиричная. Во-вторых, авторская эпическая интонация – доверительно повествующая об абсурдных событиях как о достоверных, включающая тем самым механизм неостранения112. И музыка, и авторское исполнение как бы вступают в конфликт с текстом песни.

Ключ к авторской интенции, возможно, лежит на самом видном месте, как собственно, и ключ ко всему альбому, – в заглавии. То, что кажется чуть ли не самым непонятным, на самом деле, едва ли не единственное, что имеет объяснение в самой песне. В последнем предложении её слушаем / читаем: «Старики говорят про них: “Ом Мани Пэмэ Хум”, / Что в переводе часто значит – / Нога судьбы» (390).

Сама грамматическая конструкция словосочетания актуализирует в памяти читателя другое – «рука судьбы», десница Божья, Божий промысел, суд Божий. При этом возникает явная оппозиция: «нога судьбы» – «рука судьбы», аналогично как «неверное» – «верное». Не стоит пропускать без внимания и авторскую оговорку: «Что в переводе часто значит» (курсив наш. – Е. Е.). Автор заведомо задаёт ситуацию неадекватного перевода, в свою очередь, влекущего за собой коммуникативную неудачу – невозможность понять друг друга.

Здесь у неискушённого читателя может возникнуть несколько вопросов. Во-первых, что означает эта странная для русского уха и сознания фраза? Во-вторых, зачем она здесь на чужом языке? В-третьих, почему перевод её (хоть и на русском языке) столь же непонятен, как и она сама?

В принципе, дотошный слушатель / читатель без особого труда может ответить на первый вопрос, обратившись, например, к «Википедии», сколько популярному, столько и свободному от обязательств Интернет-ресурсу. Здесь можно узнать, что «загадочная» фраза – это основная мантра в буддистской традиции «Ом Мани Падмэ Хум» – мантра Авалокитешвары, бодхисаттвы сострадания, произнесённая не в соответствии с фонетикой санскрита, а согласно фонетическим правилам тибетского языка – «ОМ МАНИ ПЕМЭ ХУМ».

Она наделена множеством значений. Все они сводятся к объяснению смысла совокупности сакральных звуков составляющих её слогов. Сама мантра редко интерпретируется в значении, обусловленном её буквальным переводом. Для нас же важен её поэтический эквивалент: «Вся вселенная подобна драгоценному камню или кристаллу, расположенному в центре моего сердца или в сердцевине лотоса, который есть я; он проявлен, он светится в моем сердце <…> Бог в непроявленной форме подобен сокровищу в сердцевине лотоса, проявленного в моем сердце»113. Сердце есть алтарь. Пламя на нем – это пылающее человеческое «я»114.

Но тогда, почему для обозначения этой, вероятно близкой автору мысли, он выбирает заведомо неродную, на чужом языке «молитву» и одновременно даёт ей явно неточный, пародийный перевод – «нога судьбы»? Возможно, автор здесь и не рассчитывает на перевод. Ему важен не перевод мантры, а мысль о неточности любого перевода иррационального на язык рационального.

Очевидно, явление это сродни описанной Бахтиным фамильяризации и профанации. Обе они служат сближению высокого и низкого с целью мениппеи, то есть выхода из временного в вечное, из разделения на стили в то, что над этим разделением. БГ говорит о сакральном заведомо неадекватным языком.

Таким образом, заглавие задаёт иронический способ завершения песни и иронический же способ прочтения её. Вся песня строится подобно тому, как строится последняя фраза (первая часть её воспроизводит некий голос, чужую точку зрения, вторая её часть – авторский голос, его точка зрения, между которыми существует зазор, они совпадают и не совпадают одновременно).

Каждая строфа песни имеет ироническую интенцию: «Он сжёг офис Лукойл вместе с бензоколонкой – / Без причин, просто так. / Из уваженья к огню»; «На хрена нам враги, / Когда у нас есть такие друзья?»; «Было ясно как день, что им не уйти далеко. / Восемь суток на тракторе по снежной степи…» (389). Таким образом, все строфы заканчиваются как бы обрывом смысла – коммуникативным провалом115. Но это только в восприятии чужого рационального сознания, для автора же иррациональное поведение героев имеет свою логику, которую он разделяет. Без пафоса, без идеализации, бесстрастно – в эпическом спокойствии, он говорит об «абсурдных» вещах. Этот приём задаёт модус самоиронии. Автор одновременно смотрит с двух точек зрения – внутренней и внешней.

Иронически играя с читателем, БГ воздвигает между ним и собою преграду намеренной затемнённости смысла, исключая возможность патетического сопереживания читателя. Последний вынужден порождать собственный текст, дешифрующий авторский. Но, пытаясь вдуматься, перевести её на язык логики, он моментально теряет её красоту. Чтобы согласиться с этим, достаточно представить, что автор спел эту песню на незнакомом для вас языке. Она воспримется как безусловно красивая песня. Но БГ усложняет задачу. Он поёт на непонятном русском, с одной стороны актуализируя рациональное в слушателе, а с другой – провоцируя его отказаться от попыток рационального прочтения, вынуждает преодолевать в себе агрессию рацио, «отдаваясь» красоте. Но надобность во всём этом отпадает, если автор и читатель говорят на одном языке, у них один экзистенциальный – религиозный опыт.

Только через милосердие, любовь можно увидеть логику в абсурде человеческого бытия, в хаосе – возможность красоты. Именно так слушатель / читатель вместе с автором и героями может суметь «сработать» красоту, которая, если верить автору, «никогда не давалась легко». Сделать это – значит преодолеть коммуникативный провал, восстановить прерванные связи, открыть своё сердце для Бога, для любви. Ведь, собственно, в каждой строфе читается драматическая история любви.

В этом контексте особое значение приобретает и простраивает его одновременно вокальное соло узбекской певицы Севары Назархан, звучащее в конце песни. С первого прослушивания даже непонятно, это джазовая импровизация или пропетые слова: «Жонгинам, гу'заллик осонгина берилмайди»116. Но это именно слова. В переводе с узбекского они означают дословно: «Милый мой, красота легко не даётся»117 и воспринимаются как рефрен последней строки третьей строфы: «Красота никогда не давалась легко»118.

Вкупе, знай слушатель узбекский язык, эти фразы могли бы прочитываться как дублирующие друг друга реплики. Выходя из текста и даже из тела русского языка, из родного в чужое, из большого в малое / необъятное, БГ как бы стирает предшествующий субъективный опыт, выраженный на родном языке. Таким образом, он выходит на другой уровень осмысления, в другой масштаб. Голос узбекской певицы «замещает» эпическую отстранённость авторского повествования лирической сердечностью. В результате возникает гармония – космос119. Круг замыкается: красота – космос – порядок – никогда не даются легко.

Путь к настоящей красоте один – через любовь-труд – открытость одного сердца другому. И когда этот опыт обретён на уровне любви к другому человеку, возникает возможность выйти на другой уровень открытости – открытости Богу, открытости Богом. В таком случае, реплика, относимая к героине, может быть отнесена и к сердцу героя, и к Богу, стучащемуся в его сердце, и к самой гармонии – красоте – сестре Хаос.

Не случайно вокализ узбекской певицы звучит и в конце предшествующей песни «Брод» как зов, как невербальный эквивалент слов: «Вставай. / Переходим эту реку вброд». Его невербальность – это выход смысла за рамки слова. В контексте данной песни это может быть прочитано как зов Бога. В контексте же двух песен, стоящих рядом, он является неким связующим и уточняющим элементом: бравурная решительность «Брода» корректируется мягким лирическим напоминанием о том, что путь не будет лёгким. По сути, и в «Ноге судьбы» вокализ Севары для русского уха – не вербален и, по большому счёту, не нуждается в переводе, ведь красота её пения – это язык любви, единственный общий язык, понятный всем и каждому.

Таким образом, выстраивается ряд, который будет завершён в «Северном Цвете»: сердце – любовь – красота – космос – Северный Цвет – Бог. Вплоть до последней песни включительно в цикле будет слышен шаг «ноги судьбы». Абсурдность рационального, псевдореальность реального, иллюзия порядка – не ведут к подлинной живой гармонии и красоте.

Но на «Ноге судьбы» обман читательских / слушательских ожиданий не заканчивается. Задумчивая, непонятная, камерная, она сменяется песней «Растаманы из глубинки» – «площадной», лёгкой, с непритязательной музыкальной гармонией и на первый взгляд совершенно прозрачным смыслом. Она с самого начала как бы противопоставлена предыдущей песне: «А теперь большой, большой звук, / Ликвидирующий крышу / всему, что вокруг» (391). А точнее, даже не одной ей, а всем трём первым песням, связанным общим лирическим музыкальным лейтмотивом (скрипичным вступлением). Таким образом, обозначается место песни в композиции альбома. Здесь задаётся карнавальная тональность – автор надевает шутовской колпак Петрушки-зазывалы на некое балаганное представление – народный театр: «Забудьте страдания и всяческих мук, / Слово бакалавру естественных наук» (391). И далее слово передается растаману, а точнее тому, кого автор именует таковым. Повествование героя песни ведется от лица «мы» и выстроено в форме диалогизированного внутреннего монолога с «мамой», в образе которой угадывается родина: «Не плачь, мама, твои дети в порядке; / Не плачь, мама, наша установка верна. / Садовник внимательно следит / За каждым корнеплодом на грядке; / Мы знаем, что есть только два пути: Джа Растафара или война» (391). С помощью «детско-мультяшно-дурашливой» голосовой маски всему сообщению задается некое профанное прочтение, впрочем, и не отрицающее сакрального.

В обыденном сознании растаманы – зачастую, это употребляющие лёгкие наркотики, философствующие фанаты «рэгги». При поверхностном взгляде эта песня может восприниматься как ироничный разговор о тех, кто в растафарианстве видит только танцевальную музыку и наркотики.

Провокация в том, что БГ не задаёт оппозицию последовательных представителей растафарианской субкультуры120, и растаманов «из глубинки», суть обычных наркоманов. Разговор, в сущности, вообще не о растаманах. В данном случае, это метонимический образ, актуализирующий растафарианскую идею «расовой гордости», «культурного национализма»121. Растаман здесь – почвенник, разглагольствующий о судьбах родины. Эдакий «кухонный» философ.

Называя русского доморощенного философа растаманом, БГ получает возможность говорить о серьёзном несерьёзно, по-карнавальному, вскрывая амбивалентную сущность «неразрешимых» вопросов: о тщете рационального в постижении непостижимого, о многообразии проявлений человеческой мысли и унификации («Нам в школе выдали линейку, / Чтобы мерить объём головы»), о глобализме и национальной самоидентификации («В Байкале крокодилы, / Баобабы вдоль Волги-реки»), о религиозном радикализме («Мы знаем, что есть только два пути: / Джа Растафара122 или война»), о Вавилоне («Пока живы растаманы из глубинки – / Вавилону будет не устоять»).

Поднимая извечные вопросы русской интеллигенции «что делать?» и «кто виноват?» под другим углом зрения, БГ при этом не впадает в дидактику – он не озвучивает ответы на них, предоставляя заниматься этим неблагодарным делом своему герою. Ответы растамана трафаретны и поэтому не попадают в точку, не работают в конкретной ситуации. Используя штампы и клише («твои дети в порядке», «наша установка верна» «есть только два пути», «У нас два по всем наукам, но…», «Пока живы растаманы…»), автор посмеивается над героем и его единомышленниками, в ситуации реальной опасности (песня «500») усыпляющими себя заговорами-лозунгами о своей непобедимости, и надеющиеся «работой над курением травы» сокрушить Вавилон. Под ним здесь понимается лежащий на поверхности, заданный парадигмой растафарианства, Вавилон как символ глобализма индустриального мира, враждебный естественности растаманов, и заданный библейскими реминисценциями цикла – собирательный образ всех грехов и преступлений человечества – блудница вавилонская: «царство антихриста, противника Христу и церкви Христовой»123.

Но иронический карнавальный пафос этого образа, на наш взгляд, – в другом Вавилоне, том, что отсылает нас к библейскому сказанию о строительстве вавилонской башни. Посредством него одно из племён, которому было начертано рассеяние, попыталось ослушаться и объединить вокруг себя другие племена вопреки Божьему промыслу. В результате Бог наказал их смешением языков. Вместо объединения, не в состоянии понимать друг друга, они получили разъединение. «Теперь наше слово сумма – слогов» («Псалом 151») (397). Так, в образе растаманов БГ актуализирует понятие изолированности, «тоталитаризма единомыслия».

Поэтому «растаманы из глубинки» не могут ни испугать Вавилона, ни пошатнуть его, так как они его часть: Вавилон не вокруг, Вавилон внутри человека: «Но Вавилон – это состоянье ума; понял ты или нет, / Отчего мы жили так странно две тысячи лет? / <…> Я слышу голоса, они поют для меня, / Хотя вокруг нас – Вавилон…» («Вавилон») (46). В их лице автор иронизирует над монологическим мышлением, грамматическим маркером которого в альбоме выступает местоимение «мы» с явно негативными коннотациями («Наше счастье изготовлено в Гонконге и Польше»; «Мы движемся вниз по лестнице, ведущей вниз»; «Нас учили не жить, / Нас учили умирать стоя» («500»); «Но в воскресенье утром нам опять идти в стаю, / И нас благословят размножаться во мгле» («Брод»); «Мы баловались тем, чего нет у богов»; «Мы так давно здесь, что мы забыли – кто мы» («Псалом 151»); «Мы шли туда, где стена, туда, где должна быть стена» («Северный Цвет»). «Растаманы из глубинки» же – единственная песня, целиком написанная от лица «мы».

Этот факт требует дополнительной конкретизации. Говоря о глобальном противостоянии безликого тоталитарного «мы» и индивидуального «я» у Гребенщикова, мы не можем обойти и более близкий автору контекст, позволяющий уточнить, конкретизировать основную интерпретацию.

Образ растаманов возможно отсылает, с одной стороны, к радикальному крылу так называемого «православного рока»124, а с другой – шире к самой концепции рок-н-ролла как рок-подполья, андеграунда. Характеристика автором этого направления недвусмысленно прочитывается в песне «500», в скрытой цитате – рефрене из программной песни К. Кинчева (рок-группа «Алиса») – «Мы вместе»: «Каждый раз, когда мне говорят, что мы – вместе, / Я помню – больше всего денег приносит “груз 200”» (385). И те, и другие для Гребенщикова равны в своей замкнутости и непримиримости, в монологизме «праведников».

Карнавально звучащий растаманский девиз «Джа Растафара или война» обретает в следующей песне альбома статус реальной войны – выбора. «Брат Никотин» – это пятая песня – середина цикла. Здесь герой делает выбор и в первый раз чётко осознаёт, что он хочет, а от чего отказывается. В предыдущих песнях выбор осуществлялся за пределами личности – между двумя лагерями. Здесь же выбор внутренний. Это становится очевидным уже в первой строфе: «Отженись от меня, брат Никотин». Использование церковно-славянского глагола «отжени», означающего отделение (отъединение) в повелительной возвратной форме «отженись» не случайно. Это авторский окказионализм, грамматическая форма которого – возвратная форма повелительного наклонения – имеет семантический ореол ругательства, а внутренняя и поэтическая этимология выстраивают религиозный контекст. Старославянский глагол «отженити» – «отогнать»125 созвучен русскому глаголу «жениться» и существительному «жена», но связан с ним не этимологически, а поэтически. Следуя логике так называемой поэтической этимологии, «отжени» – отъедини, отдели, отгони часть, а «отженись» – обращение к самой части – отделись. Таким образом, БГ в одном глаголе поэтически сплавляет настоящее этимологическое значение и поэтическое.

Брат Никотин – это часть героя, его второе «Я», причём это «Я» – тёмное, теневое начало, гнездящееся в сердце126.

В этом контексте проясняется поэтическая целесообразность выбора образа – «Брат Никотин». В совокупности с «Сестрой Хаос» потенциально они могут образовать родственное единство – целостность разума и сердца, но только при наличии их связи с общим началом – Отцом. При несоблюдении этого условия, каждый из них стремится подавить другого.

В рефрене заложена характеристика состояния героя как пограничного, состояния выбора. Соединение в одном слове разного грамматического (возвратный глагол, созданный по модели жаргонно-просторечного «отвяжись») и лексического значений (рассмотренное выше, пришедшее из церковно-славянского языка) не случайно и как нельзя более точно передаёт внутреннюю суть настоящего момента, переживаемого героем. Герой «танцует на лезвии ножа» здесь и сейчас. Граница конфликта – «нож» проходит по слову «отженись». Герой обращается к Брату Никотину на понятном-непонятном, своём-чужом для него языке. БГ запечатлевает самый момент разрыва коммуникации в его «предуготовленной» спонтанности, момент объявления войны.

«Отженись» – это не побег от самого себя, не отказ от рационального как такового, а протест против его диктата. Не разрушение целостности личности, а её преображение верой. Наитие приводит героя в храм: «Я пришёл греться в церковь. / Из алтаря глядит глаз»127. Так происходит встреча-откровение с Тем, для Кого нет заданных рельсами дорог: Бог здесь «пригородный поезд»128, которому не нужны рельсы, потому что он сам себе путь, сам рельсы, сам порядок (Ср.: «Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня» (Ин.14,6)). Он отменяет их, идёт поперёк надуманного порядка (это подкрепляется и синтаксисом – оппозицией первых двух коротких, нераспространённых предложений, и длинной несогласованной фразой почти без знаков препинания – предложением-поездом), наперекор ему: «режет рельсы как алмаз»129. Эта метафора – «глаз» – «Бог» – «поезд» только на первый взгляд кажется странной и недостаточно мотивированной. Метонимия «глаз-Бог» и метафора «глаз-поезд» (у Блока в стихотворении «На железной дороге»: «Три ярких глаза набегающих…»130) достаточно известны. БГ стягивает их в новый образ «Бог-поезд», актуализируя в нём значение связи. Герой, придя в церковь, встречается взглядом с Богом и в этом встречается с сокровенным собой, со своей глубиной. В этот момент и происходит открытие самого себя – откровение.

Потому-то на стыке третьей и четвёртой строф возникает образ ножа, одновременно и режущего кожу, и взламывающего лёд. Так сердце героя высвобождается из плена логики закона, логики долженствования.

После этого герою открывается новое, обострённое видение мира и людей: «А вокруг меня тундра, вокруг меня лёд; / Я смотрю, как все торопятся, / Хотя никто никуда не идёт / <…> У каждого в сердце разбитый гетеродин» (394). Это позволяет прочитывать события, описанные в предыдущей строфе, как некое преображение героя – переход в новое качество, в чём-то подобное тому, в котором оказывается пушкинский герой в стихотворении «Пророк».

С этого момента жизнь героя перестаёт быть предсказуемой. Теперь он не в своей власти. Теперь его жизнь, его сердце «танцует на пригородных рельсах, / На лезвии ножа»131. В последней строфе герой рефлектирует: «Если я рухну – рухну как-то не так – / нас у Бога много, килограмм на пятак; / У каждого в сердце разбитый гетеродин …» (394). Эта, как и многие подобные, характерные для БГ контаминации, раскрывается через поговорку: «У Бога дней много» («Еще успеется», «Работа не волк…») и разговорное клише «килограмм на пятак» – много и недорого, неценно, обезличенно, то есть, с некой чуждой для героя точки зрения, для Бога мы не представляем уникальной ценности, он не видит нас, каждого отдельно, как не видим его и мы – Единственным и Личным.

Другая часть предложения «У каждого в сердце…», акцентным «у каждого» оспаривает предыдущую точку зрения. «Разбитый гетеродин» в сердце – «мёртвое сердце». Это проблема каждого в отдельности, решение которой нельзя откладывать на потом. Рефрен изменяется, усиливаясь, уточняясь – «пока не поздно».

Следующая песня цикла – «Слишком много любви», как и предшествующая ей «Брат Никотин» строится на оппозиции «мёртвого» и «живого» сердца, обогащая её новыми образными обертонами – «закрытого» / «открытого», «слепого» / «зрячего», «любящего» / «самовлюблённого».

Смысл песни создаётся напряжением между первой удвоенной строкой, проходящей рефреном по всему тексту «Слишком много любви» и последней удвоенной строкой «Так много любви…»132. Обе фразы, почти одинаково звучат, но выражают противоположные смыслы – как антитеза и теза.

Отправной точкой является антитеза: «Слишком много любви». Ключевым словом здесь является не «любовь», как может показаться на первый взгляд, а словосочетание «слишком много». Оно выражает идею чрезмерности. Это качество всегда имеет отрицательную коннотацию, независимо от того, к чему оно относится. Иными словами, любое безусловное благо, возведённое в степень «гипер», искажается до «псевдо». Это явление перехода «гипер» в «псевдо» становится своеобразной метой времени, которую БГ обнаруживает на всех уровнях: экзистенциальном, религиозном, социальном, сексуальном, текстуальном.

В этом контексте проясняется смысл парадоксального, оксюморонного рефрена. Ведь любовь – это мера всего и в силу этого неизмерима. Любовь объемлет всё. Её не может быть много или мало. Она сама есть воплощение меры, гармонии, полноты. Если же речь идёт о том, что её много или мало, значит, её просто нет. Она становится симулякром – идея и вещь развоплощаются. Именно поэтому герою душно и тесно: «Открой всё настежь – / Слишком много любви».

Чрезмерность как исключительность – исключение из целого, обрыв связей есть свойство закрытого, слепого сердца. Его эквивалентами в тексте являются образы замкнутого пространства: «метрополитен» в первой строфе, «колея» и невидящие глаза («Хэй, поднимите мне веки»133) – во второй, «тюрьма» – в третьей, «подземелье» – в пятой, «пещера», водопроводные «трубы» – в шестой, «самолёты» – в седьмой. В то время как любовь есть максимальное расширение пространства и одновременно выпадение из времени в вечность, выход за границы своего «эго», «Я», не разделение целого, а объединение разделённого в одно.

В песне это также находит образное воплощение – пространство последовательно размыкается, выходит за рамки измеримости: «Душа летит как лебедь»; «Один был снаружи, другой внутри; / победила дружба. / Их обоих распяли…» (395); «Выйди на палубу»; «Подними глаза к небу», многоточие в конце строки, венчающей песню: «И так много любви…».

Самые, на первый взгляд, неожиданные образы в этом ряду, это образы апостолов Павла и Фомы. При более пристальном взгляде их появление видится оправданным. Эти имена – своеобразные символы веры и сомнения. Не случайно апостолы спорят о том, «что такое тюрьма». Делая участниками спора Павла и Фому, БГ даёт слушателю/читателю подсказку – о какой, собственно, тюрьме идёт речь. О тюрьме неверия, темнице духа. По сути, спор апостолов может быть рассмотрен, и это, возможно, даже будет точнее, как борение между иррациональным и рациональным внутри одного сердца.

«Пересказывая» евангельскую историю современным разговорным языком, БГ делает христианских мучеников как бы жителями сегодняшнего дня, а их спор – парадоксально актуальным для времени «How much?», времени «500». «Незнание» автора об истинной форме казни апостолов134 – это акцент на её глубинном смысле – сораспятии Христу, победе веры и любви. Цена этой «неточности» в «цитате» – поэтическая точность, подключение сознания читателя не к вырванным из контекста евангельским историям, но к религиозному пафосу Нового Завета в целом.

Циничность строки «Победила дружба, / Их обоих распяли» на самом деле мнимая, граничащая с юродством. Полнота, целостность, открытость обретается / восстанавливается только через нелицемерное смирение. Смириться же нельзя не любя, только в любви умирает «эго». В христианском сознании мучения и страдания есть испытание, искупление – сораспятие, и, одновременно – надежда на совоскресение. Песенный рефрен «Слишком много любви» в этой строфе благодаря контексту может быть воспринят как аллюзия на известный гимн любви апостола Павла из Первого послания к коринфянам: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит. Любовь никогда не перестаёт <…>» (1 Кор.13:4). Понятый таким образом, он придаёт остальным рефренам в песне дополнительный смысловой акцент.

То, о чем говорится в анализируемой строфе языком Евангелия, присутствует во всех строфах. Каждая из них строится на сопряжении образов закрытого и открытого сердца (самовлюблённого и любящего), в целом воплощая саму жизнь, проходящую в постоянном борении. Единственным исключением является четвёртая строфа, где развертывается образ некоего «героя нашего времени», человека толпы, человека без имени, без лица:
А я парень хоть куда, у меня кольцо в ухе,

У меня на груди два соска.

Удались от меня, мучение;

Удались от меня, тоска (395).
Строфа «выпадает» из общего ритмического строя песни своей гармонией, отличается от всех своим строением, начинается с противительного союза «а», задающего оппозицию остальным строфам. В ней автор опять до­стаёт маску балаганного Петрушки-зазывалы из «Растаманов». Ключевыми моментами в описании его портрета становятся фольклорная, частушечная формула «А я парень хоть куда», приобретающий в песне окказиональное антонимичное значение «ни туда, ни сюда», и анафорический параллелизм последних двух строк – «Удались от меня мучение; / Удались от меня тоска», по форме напоминающий призыв из соседней песни – «Отженись от меня…», а, по сути, пародирует его. Таким образом, отличается она и ироническим модусом, а её самовлюблённый, бахвалящийся герой «рифмуется» с героем-зазывалой из «Растаманов из глубинки», призывающим забыть «страдания и всяческих мук» (391). Композиционный приём со- и противопоставления строф (а в контексте песни и строк) необходим для создания диалогической ситуации, которая есть механизм непрерывного рождения авторской и читательской позиции. Так автор избегает дидактизма и морализаторства, а читатель получает простор для собственной мысли. Этот художественный принцип является характерной приметой индивидуального стиля БГ.

Парадоксальный смысл песни рождается из диалогического напряжения между неверием – «поднимите мне веки» (гоголевский Вий), и верой – «подними глаза к небу» (подними «очи сердечныя»), отсылающему читателя к молитве. Как только Хома Брут посмотрел на Вия, тот «вошёл» в него всем подземельем. Как только человек поднимает глаза к небу, раскрывая сердце – Бог «входит» в него любовью. В этот момент у человека и Творца – одно сердце на двоих. Одно – не одинокое сердце, как может услышаться в первый раз, а именно одно на двоих. Только так снимается проходящая через весь альбом оппозиция «я» и «мы», где «мы» не есть множество «я». Теперь в сердце, где есть Бог, могут стать одним неслиянным и нераздельным «я» и другое «я», «я» и «ты».

Таким образом, «Слишком много любви» – это песня о невозможности любви и гармонии без Бога, без мучений, без страданий («Красота не дается легко»). Попытки человека самостоятельно достичь «изолированной» окончательной гармонии: «Я сидел в пещерах, пытался найти безмятежность; / Блуждал по трубам, как вода в душевых» (396), обречены. Её, как и любовь, нельзя заключить, остановить – она всегда впереди, она всегда предмет тоски: «Но куда бы я ни шёл, передо мной твоя нежность, / И я тоскую по тебе, как мёртвый тоскует / По жадности крови живых» (396). Экзистенциальная тоска героя по небу неутолима в границах конечной земной жизни, но утоляется в мгновечности135. Это она подталкивает героя к деятельному выбору, придаёт решительность.

Именно таким образом можно определить состояние лирического героя в следующей песне – «Псалом 151». В одном из интервью об альбоме и, в частности, об этой песне БГ в присущей ему манере говорить несерьёзно о серьёзном, признавался: «Альбом должен был называться “Псалмы”, просто старцы отговорили меня от этого названия. Альбом представляет собой псалмы. Там не один псалом, там девять псалмов. То есть, я следую примеру своего родственника – Царя Давида (своего ближайшего родственника!), написал 9 псалмов, необходимых мне в моей реальной жизни. Псалмы, впервые в истории написанные на музыку гопака и мазурки. <…> “Псалом 151”. Написан в Москве. По форме настолько очевидный псалом, что мне оставалось только посмотреть, сколько псалмов у царя Давида. Раз 150 – значит 151».

По поводу этого высказывания возникает, как минимум, две точки зрения. Первая – БГ действительно не знал, что 151-й псалом существует. В этом случае его 151-й псалом – выход за пределы Псалтири, создание некоего нового, как бы апокрифического, псалма в рамках существующей поэтической традиции. Вторая – БГ всё же знал о существовании 151-го дополнительного псалма, но по какой-то своей причине это знание не демонстрировал. Тогда его 151-й псалом – это поэтическая версия того самого дополнительного псалма, который существует в православной Библии – псалма о битве Давида и Голиафа.

Речь идёт, конечно, не о буквальном переложении псалмического сюжета на современный поэтический язык, а об актуализации ключевых смысловых акцентов. Главный связан с образом самого Давида, в юном возрасте избранного Богом, помазанного пророком Самуилом на царство, и победившего Голиафа (эта битва в святоотеческих толкованиях рассматривается как победа Христа над сатаной его же оружием – мечом как крестом). Это было по силам лишь сердцу, не обремененному оковами ветхих истин и страха с одной стороны и рационализма и прагматизма с другой. Сердцу, которому «четырнадцать лет».

При некой ироничности и нарочитой гиперболичности посыла БГ в интервью всё же не случайно называет Давида своим родственником и подчёркивает – ближайшим! Их (не БГ лично, а его как представителя рода Поэтов) роднит сочинительство и исполнительство, причём мыслимые как призвание, назначение, избранность Богом. И тот, и другой – певцы, пророки, но пророки не как предсказатели будущего, а суть проводники Слова. Подобный мотив был отмечен выше – в песне «Брат Никотин», что позволяет говорить о его не случайности, лейтмотивности, циклообразующей функции.

Лирический герой БГ – поэт-певец, как и Давид, выходит на битву с Голиафом, но своим внутренним Голиафом – грехами («Мы баловались тем, чего нет у богов»); внутренним Вавилоном («Теперь наше слово – сумма слогов»); духом войны («Ему милей запах его кобуры»); тьмой («Пускай я в темноте, но я вижу, где свет»); беспамятством – забвением Небесного отечества («Мы так давно здесь, что мы забыли – кто мы»); духовной инфантильностью («Пришли танцевать, когда время петь псалмы»). Толчком к этой битве – своеобразному покаянию в грехах является как бы видение лирическому герою пророка Моисея, заходящего в Иордан. С этого, собственно, и начинается песня: «Я видел – Моисей зашёл по грудь в Иордан, / Теперь меня не остановить».

Создание авторского псалма – это рождение своей молитвы, предуготовляющей обращение к Богу в «Кардиограмме» и глубже – в «Северном Цвете». В этой песне герой уже выходит на уровень осмысленного общения с Творцом, не абстрактным, но личным, живым. Этот выход одновременно есть и вход в историю – возвращение к истокам. Онтологическая история оживает в личном опыте лирического героя, становится экзистенциальной.

Чтобы «перейти эту реку вброд», лирическому герою нужно вернуться назад, к себе, в хаос «переходного» возраста. Он «отцы» и «дети» одновременно. Он уходит от себя-взрослого к себе-ребёнку. Уходит от рацио-распорядка в Хаос-сердце. Из дома-плена в дом-небо, куда можно попасть, только став ребёнком: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царствие Небесное» (Мф.18,3). И здесь БГ вновь обращается к читателю, заостряя проблему выбора:
Я сидел на крыше и видел, как оно есть:

Нигде нет неба ниже, чем здесь.

Нигде нет неба ближе, чем здесь.

Теперь меня не остановить (397).
Параллельные конструкции 2 и 3 строк различаются лишь словами «ниже» и «ближе». В данном контексте они синонимичны, усиливают друг друга и связаны между собой как причина и следствие соответственно. Проблема «низкого» и «близкого» неба – это не проблема пребывания в том или ином пространстве и времени. Это проблема точки зрения, буквально – зрения сердца. Проблема выбора решается «здесь» и «теперь» – в сердце умалённом, кающемся. Только к такому сердцу «небо становится ближе»136. Это опять может быть прочитано как перевод на поэтический язык евангельского пророчества: «Покайтесь, ибо приблизилось Царствие Небесное» (Мф. 4,17).

Но помимо метафорического пространства «сердца», в тексте песни присутствует и вполне конкретное место – Россия (как впрочем, и в большинстве песен цикла; российские реалии, например, легко просматриваются в топонимике альбома: Байкал, Тобольск, Покров-на-Нерли, Волга, Русский музей). Место, в котором парадоксальный принцип: порядок – это хаос, а Хаос – порядок – имеет силу закона. Притом закона всеобщего, действующего везде, но «прописанного» почему-то более всего именно в России и именно здесь приобретающего качество черты национального характера. Может быть, и, скорее всего, в силу непостижимой связи национального образа жизни и православной веры: «Ибо слово о кресте для погибающих юродство есть <…> А мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие» (1 Кор. 1,23).

Одним из рабочих названий следующей, предпоследней песни альбома значилась «Кардиология». Но БГ остановился на другом варианте, который и стал окончательным – «Кардиограмма». Очевидно, выбор заглавия имел некую эстетическую мотивацию. Кардиология – это раздел медицины, изучающий строение, работу и заболевания сердца, а также разрабатывающий методы его лечения. А кардиограмма – это графическая запись сердечных толчков. Привычные ассоциации, связанные со словом «кардиология», – это наука, болезни сердца, отделение больницы. В то время как слово «кардиограмма» не заострено на болезни и метафорический его потенциал более широк и позитивен. Его метафоричность вырастает из самой внутренней формы слова: «кардио» – «сердце» и «грамма» – буква. Вместе это может быть прочитано как «буквы сердца», «письмо», «послание» от сердца к некоему адресату. Таким образом, в слове «кардиограмма» изначально спрятан диалог, которого нет в «кардиологии». А диалог, как видно из анализа предыдущих песен, становится для БГ обязательным условием для развития поэтического образа.

Сердце – образ метонимически замещающий самого героя – с одной стороны, и того, кто имеет власть над его сердцем. И песня – это внутренний монолог «Я» героя, обращённый к некоему «ты», завладевшему его сердцем: «Иногда мне кажется, что это ты»; «Ты знаешь, мне кажется, что это ты»; «И я подозреваю, что это ты»; «В моём случае, мне кажется, что это ты. / Мне до сих пор кажется, что это ты» (398).

Герой признаётся, что ему очень хорошо в этом плену. Потому что плен разумеется им не как тюрьма, но свобода, некогда утраченная. Герой как бы перемещается из того состояния, когда «Губы забыли, как сложиться в улыбку; / Лицо стушевалось – остались только черты;» (398) в некое состояние, которое мгновенно, вдруг, оценивается как естественное, родное, состояние некой нормы.

У него есть свои приметы: восстановленная животворная связь с миром, способность его слышать-ощущать во всей полноте: «Что-то соловьи стали петь слишком громко» (398); вновь обретённое слово, но не как «сумма слогов», а как живое, всегда новорожденное, связанное с сердцем: «Новые слова появляются из немоты» («немота» – бесплодность, беспамятство, смерть, хаос). Они суть старые, забытые, исконные, плоть от плоти Слова.

Новое состояние – гармония со всем миром – как бы застаёт героя врасплох и вызывает радостное недоумение: «Что-то соловьи стали петь слишком громко; <…> Тут что-то хорошее стало происходить с моим сердцем» (398). Именно потому, что мир его открыт, он защищён от агрессии, обозначенной в тексте образами, подразумевающими звуковую дисгармонию, – «бурением», «сверлением», «матерной руганью». Сердце вдруг оказывается «настроенным» – гетеродин кем-то починен. Герою подарено услышать соловьёв, музыку живого слова. Теперь он защищён любовью, связью с Богом. Неслучайно в тексте появляется знаковый топоним – Покров-на-Нерли – храм, дом Божий. Именно Покров – покрывающий, укрывающий, защищающий, дающий силу, опору. Эта сила не имеет ничего общего со знанием, она необъяснима с точки зрения «рацио»: «Я говорил с медициной. / Она не в силах объяснить этот факт» (398).

Нынешнее состояние героя – состояние красоты. Оно сродни смирению. Но «двадцать лет обучения искусству быть смирным» не застраховывают героя от мятежности духа137. Нельзя овладеть этим «искусством» раз и навсегда. Это ежедневный, «с нуля», труд по добыче красоты: «Каждая новая песня, запись – это непередаваемые мучения. Я каждый раз не знаю, как сделать то, что хочу»138. В контексте этого признания строка «Каждая песня – террористический акт» прочитывается как параллелизм к строчке «Красота никогда не давалась легко». Нужно заметить, что подобная интерпретация поэтического труда укоренена в традиции русской литературы: от Пушкина, глаголом жгущего сердца людей, до Маяковского, у которого «рифма – бочка с динамитом. / Строчка – фитиль» («Разговор с фининспектором о поэзии»), «– ибо путь комет – // Поэтов путь: жжя, а не согревая, / Рвя, а не взращивая – взрыв и взлом» Цветаевой, Бродского, заставляющего мир вздрогнуть от голоса поэта как от пореза («Осенний крик ястреба»), поэтов, режущих «в кровь свои босые души» Высоцкого («О поэтах и кликушах»), поэтов, ставящих после строк «знак кровоточия»  Башлачёва («На жизнь поэтов»).

Из чего рождается это качество поэзии? По версии БГ – из борьбы «нитротолуола и смирны», где и то, и другое может быть истолковано как атрибут смерти. Смирна (мирра)139 – благовонное вещество. С древних времён употреблялось и в медицине, и в религиозных обрядах при приготовлении священного мирра, помазания, благоуханий. Она может быть соотнесена с одной из главных христианских добродетелей – смиренномудрием, потому как в сюжете Нового Завета каждое упоминание смирны связано с главными событиями земной жизни являющего образец смирения Христа (рождение, распятие, смерть).

«Нитротолуолы» – «яды крови», при попадании в кровь приводящие к удушью, наркотической эйфории, а затем, при больших дозах, к смерти.

Таким образом, и нитротолуол, и смирна – оба связаны со смертью, но первый соотносится с ней как причина со следствием, а вторая – метафорически – как способ её религиозного преодоления.

В контексте песни и цикла они со- и противопоставлены как яд и лекарство, мирское и сакральное, разрушающее связь и восстанавливающее, поэтическое и антипоэтическое (разрушающее «тело» текста), как атрибуты вечного и сегодняшнего, как литературные консерватизм и обновление. Из борьбы этих начал и рождается поэзия. В тот момент, когда поэт в муках рождает единственно верное слово, он усмиряется, ему открывается путь к свободе, гармонии. Мир «взрывается» – хаос преображается в космос.

Таким образом, поэт, «подчинившийся свободе», становится соработником Бога по созданию красоты140. Красота, собственно, и завладела сердцем героя. Эта красота не абстрактная, она воплощена в некоем «ты». Не случайно все строфы в песне заканчиваются обращением к этому «ты», причём этот повтор строится по принципу градации – нарастания. Вся песня – это наступление красоты «по всем фронтам». Это оккупация, захват. Но захват как возвращение незаконно присвоенного: веры, труда, слова, радости, любви, гармонии.

Красота возвращает себе мир от строфы к строфе, и, наконец, в последней встречается лицом к лицу со своей «тенью» – Русским музеем. Когда благотворная идея перестаёт «дышать», выдёргивается из почвы, красота попадает в плен, в рамку под стекло. Музей – последняя «баррикада», хранилище-«темница» красоты. Это метафора одного ряда с праведниками-фарисеями из «500», присвоившими себе исключительное право на святость, «растаманами из глубинки», чей патриотизм – профанация, с метрополитеном – «кровеносной системой» Москвы – города-заповедника.

И чем парадоксальней эта оппозиция: «Даже в Русском музее не забаррикадироваться от красоты» (399), тем действенней возникающий через неё образ. Образ победы живой, не имеющей границ, творящей пульсирующей красоты. Необработанной, шершавой, красоты «сегодняшнего дня» над законсервированной, рафинированной, но мёртвой, музейной красотой «дня вчерашнего». Красоты, зарабатываемой ежедневно, без скидок за старые заслуги, и поэтому нестареющей. Победа Творца Красоты над коллекционерами, хаоса творчества над каталогом. В конечном итоге, это – победа жизни над смертью. Во всех смыслах: религиозном, творческом, нравственном, что, собственно, и составляет, на наш взгляд, пафос последней песни цикла.

«Северный Цвет» – песня-сердце, превращающая альбом в тело с единой кровеносной системой. Она средостение цикла, куда сходятся, переплетаясь, мотивы всех песен его составляющих. Получая здесь своё художественное завершение, обогащённые «кислородом» новых смыслов, они возвращают читателя / слушателя к началу альбома, на новый круг прочтения.

Само название последней песни, – «Северный Цвет» – вызывает множество вопросов и как следствие – несколько интерпретаций. Это может быть и обозначением цвета – «северный» как «белый», но тогда почему «Цвет» – с прописной буквы? Возможно, таким образом обозначено цветение северной ягоды вороники, которая появляется в первой же строчке песни, но почему и здесь с прописной буквы? Логично предположить, что в словосочетании, состоящем из прилагательного и существительного, главным словом является существительное. «Цвет» здесь – знак прихода весны на север, воскрешения земли. Слово «цвет» обозначает не только «род или вид краски, масть, колер, но и часть растения», рождающую плод и семя141. Таким образом, прилагательное «северный» здесь, скорее всего, не определение цвета севера, но обозначение места цветения. Причём не самого подходящего.

Далее. В контексте альбома значение слова «север» отрицательное и соотносится с серым цветом – отсутствием цвета – смертью: «Там, где я родился, основной цвет был серый; / Солнце было не отличить от луны. / Куда бы я ни шёл, я всегда шёл на север – / Потому что там нет, и не было придумано другой стороны» («Брод»); «А вокруг меня тундра, вокруг меня лед; / Я смотрю, как все торопятся, / Хотя никто никуда не идет» («Брат Никотин»); «Было ясно как день, что им не уйти далеко. / Восемь суток на тракторе по снежной степи… / Красота никогда не давалась легко» («Нога судьбы»). «Север» и «Цвет» здесь суть контекстуальные антонимы и составляют оппозицию, тождественную оппозиции «смерть/жизнь», а «Северный Цвет» есть любой человек, потому как смертен. Но и при этом вопрос с прописной буквой не снимается. А если предположить, что это имя или название?

Слова – «Северный» и «Цвет», объединённые в одно словосочетание-имя, в контексте песни-молитвы и в ближайшем соседстве с обращением к «Ты», прочитанном нами в библейском контексте, становятся (наряду с Вороникой), как это ни парадоксально звучит, поэтическим именем Бога. А в контексте альбома оно становится знаком имени вообще, всего того, что имеет имя. И в этом смысле заглавие финальной песни альбома противопоставляется заглавию первой – «500», где число – знак всего того, что имени не имеет, не имеет сущности. И этим задаётся ключевая оппозиция, на которой держится весь цикл: жизнь и смерть, живое и мёртвое.

Словосочетание это может, в свою очередь, включить «культурную память» читателя, заставив вспомнить известные альманахи пушкинской поры и эпохи символизма142. Известно, что Ф. Булгарин, узнав о планируемом выпуске нового альманаха, писал: «На русском Парнасе носятся слухи, – писал он, – что несколько литераторов и один книгопродавец вознамерились к будущему 1825 году издать альманах вроде “Полярной звезды” под заглавием: “Северные цветы”. Хотя наш Север не весьма славится цветами, однако ж при старании можно кое-что вылелеять»143. Очевидно, что под «северными цветами» современник разумел поэтов и их творения. Таким образом, употреблённое в форме единственного числа с прописной буквы, словосочетание может быть прочитано и как имя Поэта.

Говорить об этом почти с уверенностью позволяет то, что Гребенщиков – коренной петербуржец, взращенный в культурном поле северной столицы. А также встающие в связи с упоминаемым выше стихотворением «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…» имена Гомера, Мандельштама, а шире – образ Певца, Поэта, Пророка.

Все эти интерпретации не исключают друг друга, а действуют вкупе, в какой-то мере реконструируя творческую лабораторию Гребенщикова, который идёт как бы вспять сложившейся традиции противопоставления Творца-Поэта-Пророка – обычному человеку, иными словами, его мифологизации. Он в каждом, подчёркивая его личностное, человеческое начало, видит Поэта-Творца. Снимает с последнего «бронзу-грим», «размифологизирует» / «расконсервирует» его, при этом не профанируя144.

Гомер, Пушкин, Мандельштам, сам автор и, в первую очередь, Христос перестают быть мифологемами, обретая плоть и кровь в читателе. Таким образом, происходит встреча живого человека с Богом Живым, а через Него с живым поэтом. И наоборот, встречаясь с живым поэтом, читатель встречается с Богом. Место встречи – сердце. Условие – его сокрушенность, смиренность – незапертость. «Как писал Иоанн Златоустый: “Найди дверь своего сердца, и ты увидишь, что это дверь в Царство Божие”. Поэтому обращаться надо внутрь себя, а не наружу…»145; «и не скажут: вот, оно здесь, или: вот, там. Ибо вот, Царствие Божие внутрь вас есть» (Лк.17,21). В этом контексте ключ к северу, дверь в Жизнь Вечную, есть Христос: «Я есмь дверь: кто войдет Мною, тот спасется, и войдет, и выйдет, и пажить найдет» (Ин.10,9). А если говорить поэтическим языком метафоры, то этот ключ – Крест, крестные страдания, сораспятие («Красота никогда не давалась легко»).

Но можно и важно подойти к этому «крыльцу» и с другой стороны. Не случайно и песня, и весь цикл в целом завершаются «чужим» словом – цитатой – удвоенной строкой: «Мы с тобой одной крови…». Это неполная цитата из сборников рассказов Д. Р. Киплинга «Книга джунглей» и «Вторая книга джунглей», ставших широко популярными благодаря советскому мультипликационному фильму, созданному на основе сериала «Маугли» (1973), так называемое «Заветное Слово Джунглей»: «Мы с тобой одной крови, ты и я!»146 Если рассматривать эту цитату («Я знаю, отчего ты не можешь заснуть ночью – / Мы с тобой одной крови…») через обозначенный выше библейский код, то она раскрывается посредством евангельских мотивов бодрствования (Мф. 24,42; 26,38; 26,41) и апостольского избранничества-миссионерства (Деян. 20,31; 1 Пет. 4,7; 5,8; 1 Кор. 16,13). А в контексте песни-молитвы – через евхаристический и Боговоплощенческий мотивы.

Знание «родного» контекста этой цитаты дает мало возможностей для связной интерпретации гребенщиковского текста. Эта магическая формула, произнесение которой оберегает говорящего от поедания незнакомым хищником, выглядит неуместной в контексте песни-молитвы и никак не объясняет ближайшего стиха («Я знаю, отчего ты не можешь заснуть ночью»).

Наряду с евхаристическим прочтением, эта фраза может быть истолкована и как выражение мотива кровного родства Иисуса Христа с родом человеческим: «А теперь во Христе Иисусе вы, бывшие некогда далеко, стали близки Кровию Христовою. Ибо Он есть мир наш, соделавший из обоих одно и разрушивший стоявшую посреди преграду, упразднив вражду Плотию Своею, а закон заповедей учением, дабы из двух создать в Себе Самом одного нового человека, устрояя мир, и в одном теле примирить обоих с Богом посредством креста, убив вражду на нем. И, придя, благовествовал мир вам, дальним и близким» (Еф.2, 13–17). Кроме того, христианство всегда проповедовало изначальное кровное родство всего человечества. Примером такой проповеди может служить речь апостола Павла в афинском ареопаге: «От одной крови Он произвел весь род человеческий для обитания по всему лицу земли <…> Дабы они искали Бога, не ощутят ли Его и не найдут ли, хотя Он и недалеко от каждого из нас» (Деян. 17, 22–27).

Но, наверное, было бы не вполне корректно совсем оставить без внимания индийский «след», связанный с цитатой Киплинга. В контексте увлечения Гребенщикова неоиндиуистскими учениями, проповедующими религиозный универсализм, эта фраза может быть прочитана и как отсутствие границ между всеми живыми существами, и между культурами, и между религиями.

Совершенно очевидно, что вектор религиозных поисков БГ направлен в сторону снятия конфликта между «своим» и «чужим». Может даже сложиться впечатление, что его позиция в чём-то созвучна миссионерской позиции ап. Павла: «<…> будучи свободен от всех, я всем поработил себя, дабы больше приобрести: для Иудеев я был как Иудей, чтобы приобрести Иудеев; для подзаконных был как подзаконный, чтобы приобрести подзаконных; для чуждых закона – как чуждый закона, – не будучи чужд закона пред Богом, но подзаконен Христу, – чтобы приобрести чуждых закона; <…> Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых. Сие же делаю для Евангелия, чтобы быть соучастником его» (1 Кор. 9, 19–23). Однако позиция БГ может быть отнесена к христианской парадигме с существенной оговоркой (собственно, лишающей разговор предмета): она лишена пафоса религиозной эксклюзивности. В то время как в христианстве противоречие между «своим» и «чужим» снимается не через отождествление, утрату идентичности, разрушение границ, а через кровное родство личности с Богом, Христом: «<…> нет ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос» (Кол.3, 11).

Сейчас же в постмодернистскую эпоху напряжение, на котором держались оппозиции – центр / периферия, традиция / реформация, официальное / маргинальное, постепенно сменяется деполяризацией, т.е. ослаблением противоположности, с последующим образованием новых полюсов (перезарядкой их). То, что считается маргинальным, претендует на официальное признание, используя маркеры традиционных систем.

Гребенщиков в этой ситуации оказался, на наш взгляд, одновременно в положении «обращающего» и «обращаемого». С одной стороны, он одним из первых в рок-культуре обозначил религиозную тему и привлёк внимание музыкантов и слушателей к православию; религиозность стала приметой русской рок-поэзии. С другой стороны, БГ, стремясь к свободе преодоления границ, к позиции «поверх барьеров», увлекается неоориенталистскими движениями, использует в своём творчестве их религиозно-эстетический код. Это одна из причин, по которой его творчество рождает больше вопросов, нежели ответов.

Образы его песен противоречивы, неясны, парадоксальны. Здесь часто встречаются мысли, которые, если принять их буквально, противоречат друг другу. Их не схватишь одним только умом, не усвоишь. Все они – скорее вопросы об антиномиях, вопросы, априори не предполагающие однозначного ответа. У любителей же инвентаризировать и каталогизировать всё и вся может возникнуть впечатление, что Гребенщиков на редкость уклончив.

Осознанно или неосознанно, БГ создаёт свой язык по аналогии с языком Библии – языком Любви, полностью сохраняющим свободу читателя. Ему важно, чтобы читатель «вошёл» в альбом и вместе с ним прошёл путь открытий и откровений. «Мне важно сделать людям так же хорошо, как и себе самому, когда я пою свои песни»147.

В этом смысле язык БГ, как и язык большой поэзии, всегда религиозен. Спецификой языка поэта обусловлена и необходимость использовать библейский текст в качестве интерпретанта для гребенщиковских альбомов.

Его песни – это разговор с Богом148. В связи с этим вспоминаются слова В. Ходасевича: «По природе искусство религиозно, ибо оно, не будучи молитвой, подобно молитве и есть выраженное отношение к миру и Богу»149. В начале ХХ века, а тем более, в веке XIX, во времена Пушкина, подобные суждения не виделись претенциозной сентенцией. Для читателя разговор с Богом был такой же реальностью, как и для поэта. А библейские цитаты не казались шарадами. Вневременной язык поэзии ощущался как современный. Собственно, вневременность была и остаётся главным критерием современности. «Всякая современность в настоящем, – писала М. Цветаева, – сосуществование времён, концы и начала, живой узел <…>»150.

В альбоме Гребенщикова этой живой поэтической точкой стал образ Сестры Хаос, в котором встретились романтико-символическая традиция, идущая от Тютчева и символистов, современная постмодернистская и традиция, восходящая к Библии и святоотеческой литературе. И поэтому альбом «Сестра Хаос» понятен и непонятен одновременно, традиционен для БГ и в то же время нов.

Обозначив важность библейского кода для понимания мотивного комплекса альбома «Сестра Хаос», необходимо вновь вернуться к специфике заглавия.

Как любое название, этот заголовок призван объединить включённые в цикл тексты в единое смысловое целое. Но именно эта концептуальная связь выглядит специфично: как могут соотноситься библейский контекст и идея хаоса, заявленная к тому же в странной аграмматичной форме? Здесь имеет значение тот факт, что название «Сестра Хаос» было придумано Гребенщиковым на последнем этапе создания цикла, когда были созданы все входящие в него песни. Таким образом, заглавие приобретает важную особенность – оно не просто объединяет тексты, а носит констатирующий, результирующий характер, сводит смысловые линии всех девяти песен в общую точку. Такова разгадка авторской установки: в каждом тексте цикла разрабатывается отдельная, своеобразная тема, но в итоге все они сходятся в едином концептуальном пространстве, поэтическом первоначале. Неслучайно оно обозначено словом «Хаос» – в данном случае это понятие значит, конечно, не беспорядок, не рассыпанность, но имеет в виду хаос в его первоначальном, мифологическом значении – как единое нерасчленимое целое, в котором берут начала все вещи и смыслы. Хаос в гребенщиковском названии – место, потенциально содержащее, предсказывающее смыслы всех песен цикла, родственно, «по-сестрински» объединяющее их. Таким образом, название «Сестра Хаос» глубоко родственно библейскому контексту цикла, поскольку предполагает творящее, продуктивное, жизнетворное начало, по-своему проявляющееся в каждой из песен цикла. Специфика этого названия ещё раз свидетельствует не об эклектизме, а об особом типе художественной целостности творчества БГ, который можно охарактеризовать как мифопоэтический. По справедливому наблюдению О. Р. Темиршиной, художественное мышление Гребенщикова «выстраивает целостную картину мира через поиск разного рода соответствий. В этом плане она, безусловно, является не хаотическим набором элементов, а иерархически организованным целым, выстроенным мифологически»151.

В отношении же читателя, непонятое на первый взгляд заглавие формирует вопрос. Осознавая, что заглавие «не раскрывается», читатель обращается к текстам альбома с намерением в дальнейшем вернуться к заглавию с неким найденным в текстах ключом к его смыслам. Такое читательское «поведение», очевидно, входит в авторский замысел. Непонятное заглавие, вызывая вопрос, с одной стороны, ввергает читателя в хаос прочтений, а с другой – пробуждает в нём стремление до конца прослушать / прочитать альбом / цикл и расшифровать, упорядочить смыслы.

* * *

Итак, проанализировав некоторые тенденции в заголовочных комплексах и архитектонике «Книги Песен БГ» Бориса Гребенщикова, мы пришли к ряду выводов.

«Книга Песен БГ» отличается от всех предыдущих печатных изданий песен Гребенщикова и концептуальным заглавием, и архитектоникой, и внешним оформлением. Она представляет собой гармонично выстроенный, концептуально продуманный литературный ансамбль циклов-альбомов, имеющий хорошо вычленяемую иерархическую структуру. Между заглавием книги и названиями циклов-альбомов существуют глубокие формально-содержательные связи, обеспечивающие концептуальное единство и художественную целостность всего произведения. К их числу можно отнести сакрализацию образов, онтологизацию проблематики песен и альбомов вкупе с языковой и интертекстуальной игрой, заряженной интенцией каламбура. При этом общее заглавие книги полифункционально, оно не только именует всё произведение, но и одновременно «сращивает», «переплетает» все тексты, создавая ансамбль, даёт установку на восприятие всего цикла циклов, проецирует свою семантику на всю целостность. Однако это не означает смыслоразличительной пассивности заглавий альбомов и отдельных песен: именно они вносят в общее заглавие книги множество смысловых обертонов, снимающих пафосную однозначность его прочтения.

Всё это свидетельствует о том, что Гребенщиков обладает выраженным «ансамблевым мышлением» (С. Красовская)152, продуцирующим целостную (по мифологическому типу) иерархическую картину мира. БГ и сам неоднократно признавался в этом: «Я всю жизнь “мыслил альбомами” и к этому привык»153. Вот и здесь важен факт присутствия авторского ансамбля, то есть цикла циклов, собранного самим автором, в отличие, например, от посмертных изданий текстов песен А. Башлачёва («Посошок», 1990), тем более, что книга, хотел того автор или нет, подвела своеобразную черту под тридцатью пятью годами его творчества (в 2006-м году группа «Аквариум» отмечала 35 лет творческой деятельности, и в череде праздничных событий книга заняла своё немаловажное место)154.

Заглавие «Книга Песен БГ» интертекстуально соотнесено как с шедеврами мировой лирической поэзии, так с древнейшими духовно-религиозными манускриптами, главным образом, с Библией (Псалтирью), что придает произведению статус программного, наделенного повышенной значимостью, сакральностью. Сам по себе этот факт достаточно необычен для рок-поэзии, в силу синтетичности (слова, музыка, исполнение) имеющей статус маргинальной по отношению к книжной поэзии (уже приставка «рок» вносит значение оговорки). Таким образом, впервые издав сборники своих песен, Гребенщиков положил начало процессу «олитературивания» / «окультуривания» отечественной рок-поэзии.

Ему удаётся расположить рок-поэзию на границе между литературой и не литературой (в традиционном смысле слова)(36, 104-повтор) – между книжной поэзией, ориентированной на письменную речь, и песней, ориентированной, соответственно, на устное исполнение. Одновременно используя книжно-письменный и устно-песенный регистры, БГ адресует свои тексты одновременно слушателям / читателям разной степени культурной ангажированности. Этим, на наш взгляд, во многом объясняется массовая популярность его достаточно элитарного творчества.

Заглавия авторского ансамбля Книги и ансамблей песен соединяют входящие в них относительно свободные произведения между собой, ограничивая пространство контекста. На наш взгляд, таким контекстом в первую очередь является Библия. Обращение БГ к библейской образности, топонимике и символике придаёт заглавиям его текстов предельную символичность. Библия служит идеальной моделью пророческого текста, отсылка к ней создаёт ощущение масштабности новой Книги и одновременно выступает основой её метафорики. При этом, очевидно, что Гребенщиков не только рассчитывает на знание библейского текста, но и играет, заставляя читателя / слушателя включаться в игру-познание.

«Библейское слово» Гребенщикова отличается от «библейского слова» Пушкина, Лермонтова, Цветаевой, Блока, Мандельштама – поэтов XIX – начала XX веков, когда язык Библии не был «чужим», точнее, не играл той роли. И тут, скорее всего, нужно говорить о разных способах освоения библейского текста: авторами, ориентированными на классическую традицию (в том числе и современными), и так называемым андеграундом, из которого, собственно, и вышел Гребенщиков. И в заглавии его книги, и в заглавиях альбомов и песен сильно ощутима интенция каламбура – языковой и интертекстуальной игры, а так же мистификации. Вписывая своё творчество в книжную традицию и, одновременно, оставаясь представителем рок-культуры, БГ не может позволить сделать это всерьёз (33,37, 105, 225с. - повтор). Отсюда игра на омонимии заглавий многочисленных предшествующих «Книг песен», стилизация, обнаруживающая себя уже в заголовочном комплексе – в удвоении фигуры автора, стилистическая пестрота оформления. Уже в заглавиях автором даётся установка на «чужое» слово, на игру различными точками зрения. Библейское слово «пересказывается» автором языком современного читателя / слушателя, «обытовляется», но не профанируется. Маргинальность рок-текста, на самом деле, не снижает библейское слово, а оживляет его, вводит в современный разговорный язык, который, таким образом тоже меняется, «напитываясь» библейским контекстом. А вместе с ним исподволь меняется и сознание современника – в нём вновь прорисовывается та духовная доминанта, которой было лишено «постмодернистское» поколение. Здесь важно подчеркнуть органичность процесса, добровольность и свободу коммуникации автора с читателем, которая происходит не прямо, но опосредованно сквозь дополнительные оптические и аксиологические призмы, что сводит на нет дидактизм, не лишая при этом поэзию БГ суггестивности, а даже, наоборот, усиливая её.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16
Учебный текст
© perviydoc.ru
При копировании укажите ссылку.
обратиться к администрации